Толмачёв Геннадий Иванович

На прочих глядя свысока…

На прочих глядя свысока,

Что было так не по-советски,

Мы поднимали ЦКК

Объект советской пятилетки.

На месте сопок и болот,

На месте скал, тайги и марей

Мы поднимали машзавод,

А следом «Вымпел» поднимали.

Я в те далёкие года

Свой главный город в жизни строил,

Жилые возводил дома,

Не возводя себя в герои.

Я строил школу, детский сад

И «Молодость» я тоже строил:

На крышу битум подавал

И стлал по крыше рубероид.

Нам было не к лицу нытьё,

Тем паче плакать не пристало.

Всё было наше – не моё,

И нам всего на всех хватало.

И неудачу, и успех,

И наше счастье и несчастье,

И день погожий, и ненастье

Делили поровну на всех.

Иллюзий никаких не строю,

Секретов нет ни от кого:

Я лишь с Амурском что-то стою,

А без Амурска – ничего!

Палатка

В тиши музея – белая палатка,

Живая память об ушедших днях,

О тех годах, что не вернуть обратно,

Но часто к нам приходит в наших снах.

Она и в снег, и в дождь надёжной крышей,

Надёжным домом нам она была,

Пока мы в дом не перешли кирпичный,

Пока в панельные не перешли дома.

Приглушены в музее разговоры,

Негромки экскурсантов голоса.

А в той палатке помню наши споры,

И песни помню, шутки без конца.

Ах, как мы пели, спорили, шумели!

Ах, как мы веселились от души!

И настежь были постоянно двери,

И жили без обмана, безо лжи.

В ней были радость встреч и боль разлуки,

Давались клятвы в верности, в любви,

Тянулись в страсти и сцеплялись руки,

И зарождались первые стихи.

Любое дело было нам по силе,

Любое дело было нам с руки.

Вот только фальши не переносили.

Вот только ныть и хныкать не могли

Музей закрыт. Зашторен, занавешен.

В дверных замках повёрнуты ключи.

Палатке снятся отзвуки тех песен,

А нам – палатка белая в ночи.

К открытию навигации на Амуре

Цель рейса – не Марокко, не Алжир,

Но нет на лицах признаков печали.

На борт зашел последний пассажир,

И теплоход от пристани отчалил.

Неторопливый, плавный разворот,

В обход косы, и – остров Крохолёва.

А там вода за самый горизонт!

А там такой простор для теплохода!

А от винта – сплошные буруны!

А от бортов – вихрящиеся брызги!

И берега по обе стороны!

И май, весна – как продолженье жизни!

Восток в огромном пламени костра,

В полнеба алым заревом пылает.

Волна огнём играет у борта,

А ОМ гудком на всех басах играет.

Беззвучны, ощутимые едва

Вибрация и двигателей рокот.

Прислушаешься – музыка слышна,

В ней и Шопен, и Мендельсон и Моцарт…

Над плёсам птица ранняя парит.

От перелеска тянет дымокуром.

В волну забредший с берега тальник

Расчёсывает волосы Амура.

Проходим мимо острова Голбон.

Девчонка с палубы рукой кому-то машет.

Охватывает тело холодком.

Гудит наш ОМ и килем воду пашет.

Листвянка и Усть-Гурский перекат,

И Вознесенское уже, как на ладони,

И солнце на широком небосклоне,

И берега, речные берега…

Завершена в один конец дорога.

Вёл теплоход известный наш земляк

Шаронов Фёдор – капитан от бога,

Закалки старой опытный моряк.

И если вы, к примеру, захотели

О здешних мелях что-нибудь узнать,

Он знает, в общем, все в Амуре мели,

Ему на мели, в общем, наплевать.

Наш теплоход – корабль, а не корыто,

Ему не мало миль ещё пройти.

А навигация? Да только что открыта!

И столько навигаций впереди!

Лишь небо начинает голубеть,

Наш белый ОМ у пристани мостится.

Конечно, можно сесть и прокатиться,

А можно только вслед ему смотреть…

Жил среди нас поэт

Кто-то из критиков назвал его поэтом божьей милостью, чье имя может сделать честь не только дальневосточной литературе, но и поэзии всей России.

А познакомился я с Константином Выборовым где-то в самом начале шестидесятых. Был повод: прораб Геннадий Филиппович Мартынов написал повесть «Первостроители», и Константин Романович приехал к нам из Комсомольска, где тогда жил и работал, чтобы вместе с нами, местными «литераторами», обсудить ее.

Мы очень просто и быстро сошлись, разговорились и после рюмки – другой перешли на «ты», перестав называть гостя по отчеству, хотя и был он несколько старше нас.

Понятно, после горячих дебатов и жаркого обсуждения, после разбора повести, что называется, по косточкам, каждый из нас прочитал свои стихи, надеясь услышать от маститого поэта в свой адрес лестные слова. Помню, меня он назвал поэтом «туманов, земли и солнца» и уже позже, через год или два, подарил мне небольшую книжку-сборничек «Разбег» с подзаголовком «Стихи молодых поэтов» Хабаровского книжного издательства за 1962 год, осталась.

Со своим автографом и теми словами, которые он сказал при первой встрече. Она и сейчас у меня на книжной полке. Конечно же и Костя продекламировал нам – именно продекламировал, а не прочитал! – свои стихи, в том числе своего «Капитана». (В книге «Высокие цветы» его название – «Два капитана», и оно основательно переработано).

Корабль – взаправдашний на вид

И капитан отличный.

Корабль – тяжелый мачтовик –

Владельцам сделан лично.

Плывет, поставив круто борт,

Туда, где ветер свищет.

Вдруг – перекат, водоворот,

И судно – кверху днищем.

Бурлит поток, гудит поток,

Бежит в обход и прямо.

И снова в руки молоток

Взял мальчуган упрямо.

Гремит, грозится где-то гром

И ветры стонут где-то.

А он тяжелым молотком

Стучит на всю планету…

Стучи, упрямый капитан!

На помощь отовсюду

По всем дорогам и путям

К тебе шагают люди.

Пусть гром грозит и тут и там,

Пусть дождь потоки множит,

Стучи, упрямый капитан,

Мы все тебе поможем!

Уже тогда, если по аналогии со стихотворением, и сам Константин Выборов был капитаном, хотя, может, еще не далекого плавания, но со все расширяющимися поэтическими горизонтами.

Мы же, за исключением разве что Геннадия Мартынова, были молоды и наивны, и нам дела не было до каких-то там политических баталий и социально-экономических проблем. Все это у нас впереди.

Поступить в педагогический институт города юности посоветовал мне Костя. Почему не факультет журналистики во Владивостокский университет, куда я уже послал запрос?

– Понимаешь, старик («старик» от него тогда для меня многого стоило!), журналист – это не профессия, это скорее духовное, душевное состояние. Это как тяга к поэзии. А педагог – это специальность, которая тебя прокормит, куском хлеба обеспечит. Ведь у тебя тоже нет родителей, и кроме тебя самого тебе никто не поможет. Ну а если все-таки захочешь стать журналистом, в газету и после института примут. Главное, чтобы пером и логикой мышления владел.

Как в воду глядел – двадцать три года проработал я в «Амурской заре!

На постоянное местожительство в Амурск Выборов приехал из Комсомольска в 1967 году. Связано это было не с положительным решением квартирного вопроса – квартира в городе юности у него была, я сам бывал в ней несколько раз. Это был поиск контакта с молодостью самой жизни. И сразу же стал объединять вокруг себя пишущую братию: поэтов, прозаиков. Так в нашем городе появилось литературное объединение, которое Константин Романович возглавлял двадцать лет.

У него хватало терпения читать наши корявые рукописи и в тоже время преподавать русский язык и литературу в техникуме целлюлозно- картонного комбината. Его волновали и радовали удачи начинающих, только входящих в мир прозы и поэзии, студентов и, как настоящий учитель, педагог, он переживал за их каждую творческую неуклюжесть.

Бывало, встретишься с ним на улице, поговоришь о житье-бытье, о текущем политическом и общественном моменте, выслушаешь мнение, наполненное свежестью

и оптимизмом, и все вокруг становится радужнее, веселее, появляется вера или, в крайнем случае, надежда на то, что наконец-то мы очнемся от спячки, отряхнемся от постоянной нашей лени и, засучив рукава, по-настоящему возьмемся за дело, не перенося и не оставляя все ни на завтра, ни тем более на послезавтра.

Выборов нес в своем сердце боль за несвершенное нами, за обманутые наши надежды и обманчивые наши идеи, за нашу наивность и наши иллюзорные прожекты. Хотя сам он, сама его душа были наполнены верой в предстоящие светлые дни, в предстоящее людское счастье и понимание друг друга. Только каждый человек обязательно должен уметь их не только достигать, но и отстаивать.

Колоритный образ Константина Романовича, образ русского человека, имел удивительное и неиссякаемое свойство производить яркое впечатление на тех, кто был с ним знаком давно или только что познакомился.

Не могу претендовать на то, что мы были друзьями, скажу так: знал и общался с ним достаточно долго. Не был с ним запанибрата, но состояли более чем в приятельских отношениях, и поодиночке и семьями ходили друг к другу в гости. Ведь на многое у нас с ним были одинаковые взгляды, хотя были и разногласия. Разногласия, которые не разъединяют, а объединяют людей. Особенно разгорались с ним споры, когда к нам присоединялся первостроитель Амурска и художник Сергей Воробьев, наш общий товарищ и критик. Спорили об искусстве, о литературе, о значимости и предназначении человека в этом мире… И я обычно проигрывал, оказывался перед ним бессилен: как правило, они объединялись и обрушивались на меня вдвоем. Подозреваю, делалось это специально, чтобы меня раззадорить, втянуть в спор, быть более откровенным. Я же считал себя правым и обижался на несправедливость с их стороны. Однажды Сергей не преминул этим воспользоваться, написал и опубликовал в «Тихоокеанской звезде» материал, так его и озаглавив – «Обида Геннадия Толмачева». Дело касалось спорных моментов в нашей творческой жизни.

В последнее время Выборова встречал я все реже и реже. И каждый раз он не скрывал, что ему, в прямом и переносном смысле, не хватает свежего воздуха, что все труднее и труднее становится дышать, что недостает ему общения с людьми, что не заходят к нему друзья и оппоненты. При этом, однако, не пускался в нытье, стойко переносил обрушившиеся на него невзгоды. Знал: всеобщий недуг нашего общества – это, прежде всего, наше доморощенное равнодушие. И это надолго. Как поэт Константин негодовал и в тоже время философски относился к тому, что страну охватил синдром бездуховности и безыдейности. Это пройдет. Правда, вопрос: когда? Главное же, по его мнению, люди заговорили и стали мыслить самостоятельно, не боясь и не оглядываясь на то, что и кто их окружает.

Во многих своих стихах и литературных работах Выборов выражал личную приверженность к возрождению демократического духа и демократических взглядов.

Он был человеком разносторонних возможностей и разносторонне деятельным. Проявил себя как краевед и организатор экспозиций в музеях Комсомольска и Амурска. Был организатором музея на машзаводе. Много сил и времени отдавал искусству эстрады, выступал ведущим на смотрах и концертах, декламировал стихи. Последнего у него было просто не отнять. И в тоже время встречи с молодыми литераторами, разборы и оценки их новых работ, конкретная профессиональная им помощь. Всеми начинающими он безусловно воспринимался знатоком русского языка, настоящим организатором и, конечно же, был очень интересным и убежденным в своей правоте собеседником. Да, едва ли не каждый раз при встречах с ним, доказывал свою правоту, но слушал и воспринимал то, что он говорил и читал, раскрыв не только уши, но и рот.

В нем все видели человека, ничего общего, не имеющего с политиканством так называемых «демократов». Он был «сам по себе», и с этого пути его было не сбить, не свернуть. Он сам являлся демократом поэзии и литературы в целом. Многим редакторам это не нравилось, и поэтому Выборов редко публиковался, мало выступал по радио и телевидению. Но вера и убежденность в том, что завтра – послезавтра его стихи пригодятся, понадобятся людям, не покидала его.

На протяжении многих лет к нему тянулись не только наши доморощенные поэты и прозаики, но и творчески одаренные братья по перу из Комсомольска вели с ним дружбу, искали встреч. И среди художников города юности Костя был своим человеком, к мнению которого они чутко прислушивались. Как, впрочем, и в Амурске едва ли не все художники были его друзьями.

Однако надо признать, работа в техникуме целлюлозно- картонного комбината не могла заменить ему ни бывшего его круга общения, ни тех возможностей, которые были у него в Комсомольске. Это проглядывалось и чувствовалось весьма очевидно. Незаметно рушились старые связи, все ближе и ближе подступали болезни и одиночество. Константин все больше замыкался в себе:

Друзей все меньше,

Близких нет почти…

Все реже и реже виделся я с ним, и говорить, казалось, было уже не о чем. Так, поздороваемся, и каждый – по свои делам.

Тем не менее, и в эти тяжелые для Выборова дни всю его поэзию, как заметила кандидат филологических наук Ирина Рябий, «наполняют свет и тепло. Все в его стихах горит и сверкает, даже если свет оказывается холоден».

И еще. «Выборов – поэт философского склада, поэт космического видения. Он проникает в тайную жизнь природы, чувствуя ее душу, как свою собственную».

Ему нужно было так мало и так много: «дышала бы только душа».

А было то в победном том году

Худющ и вшив – дитя военных лет.

Одни глаза. Весь в рвани и заплатах.

Я пойман был, помыт, одет, обут

И детский дом отправлен в сорок пятом.

Примкнув к таким же, снова убежал –

Дорога на вокзал была знакома.

Остаток ночи я прокоротал

На жесткой полке общего вагона.

Стучат колеса: “Ты куда? Куда?

Надолго ль супыебродная прогулка?”

А в животе рассорились вода

И спертая с прилавка хлеба булка.

И впрямь: куда? Куда подался я?

Не все ль равно! Авось не скоро словят.

Но думка в голове: “А может зря?”

Что для меня грядущий день готовит?

“Бежим!”

Рванул, что было сил и ног,

Покрытой шлаком узенькой дорожке.

Но сзади – роз!

За воротник рывок.

И не по-женски ловкая подножка.

Дружок успел в проулок улизнуть,

И след его растаял, будто пена.

А в того тощую, костлявенькую грудь

Уперлось женское округлое колено.

Напрягся так, что затрещал пиджак.

Ну не позор ли?

Был мужик хотя бы!

Кипела злость: ну как же, как же так,

Его, мальчишку, оседлала баба!

Я зарычал, взвился, что было сил,

Но женщина сковала все движенья.

И я впервые чуть ли не завыл

От жалости к себе и униженья.

А было то в победном том году.

И больше, ну хотя бы для примера,

Не видел женщин с шашкой на боку,

Не видел с шашкой милиционеров.

Кострома с облупленным вокзалом

Кострома с облупленным вокзалом,

Детская колони, приют.

В десять лет – голодным и усталым –

Я был рад и здесь найти уют.

Чистая постель, по норме завтрак,

И костюм, какой ни есть, на мне.

Только знал я: не сегодня – завтра

И отсюда я сбегу во тьме!

Только знал я: холод и обида

Не исчезнут в сутолоке дней,

Хоть сейчас уже почти не видно

Выброшенных из дому детей.

Хоть сейчас уже совсем иное –

Столько лет покоя, тишины!

Только ль можно списывать былое

Все за счет, и лишь за счет войны?

Только можно ль помнить мне такую,

По которой плакал и кричал?

Нет, пускай, пускай она кукует

И, тоскуя, плачет по ночам.

Кострома с облупленным вокзалом,

Детская колония, приют.

Все здесь было, только не хватало.

Теплых, нежных материнских рук.

Мне было лет…

Мне было лет, наверно, десять,

Когда свершив расчет с волной,

В теплушках, в двери ноги свесив,

Солдаты ехали домой.

Я помню песни и частушки,

Я помню дикий бабий вой…

Я помню все, когда в теплушках

Солдаты ехали домой.

Я помню лица, что не в силах

Ни кисть, ни слово передать.

Не вправе мы забыть, что было,

Забыть такое – все предать!

Еще я помню: грязный, черный,

У телеграфного столба

Стоял мальчишка беспризорный,

Худой, голодный, весь во вшах.

Что заметили: «Куда ты?»

Ответил тихо: «На Восток».

И кто-то крикнул: «Эй, ребята!

Глядите, вот он, наш сынок!»

Я ехал с ними долго-долго

(Тогда был путь куда длинней!)

Я прожил долго, но не помню

Отцов и чище и щедрей.

Перед прощаньем надарили

Подарков целый вещмешок:

Брусок коричного мыла,

Зубную щетку, порошок,

Четыре пачки сахарина,

Буханку хлеба, сала – шпиг.

И гимнастерку подарили,

Три года, помнится, носил.

Еще по Елову, по привету,

И каждый в меру по теплу…

Тому подарку ереку нету,

Его поныне берегу.

Солдаты! Русские солдаты!

Вам до земли от нас поклон!

Спасибо Вам, что сберегли нас!

Но я сегодня не о том.

Я не могу не поразиться,

Как вы смогли себя сберечь?!

Сердцами не ожесточиться,

Душой в огне не очерстветь.

В смертельном грохоте раскатном

Как вы смогли все перенесть?!

Спасибо Вам, отцы – солдаты,

За Ваши мужество и честь!

Встреча в детстве

Я был один. Она была – одна.

Война победой только отгремела.

Она меня куда – то все звала

И песню про ручей от снега пела.

Был месяц май. Вода со всех сторон

Бежала к нам с журчаньем веселым.

А двор наш был забором окружен,

И детский дом пока был нашим домом.

Но, упиваясь солнцем и весной,

Мы обо всем на свете позабыли.

И все кружили, жили над водой

Кораблики бумажные, все плыли.

Потом они садились на мели

Иль уплывали в сказочные страны.

И видел я большие корабли,

И сам себя я видел капитаном.

Я видел город белый и кричал,

Ее, ко мне бегущую навстречу…

А ветерок кораблики качал,

Откидывал ей волосы за плечи.

О, девочка, волос цветной накал,

С тех самых пор прошло уже лет немало.

Возможно, ты выходишь на причал,

Возможно, ты встречаешь капитана.

Но только в той, столь памятной дали,

Я вдруг открыл и навсегда поверил

В тревожное предчувствие любви,

В извечное стремление к доверью.

Три похоронки

Бои на западе гремели,

Дралась с фашистами страна.

Война у бабки Пелагеи

Троих сыночков забрала.

Не в силах выйти на дорогу,

Глаза – что пеплом замело,

Она смотрела вдаль с порога,

Уже не видя ничего.

Иван, Василь, меньшой – Петруха,

Такие ладные в плечах.

Но только боль, но только мука,

И только ночь в ее очах.

Ей часто грезилось былое,

Когда из хаты сыновья

Под звуки хромовой гармони

Шли за деревню, за поля.

Закат цигаркой из махорки

Горел, как в те былые дни.

А на столе три похоронки

Лежали, будто бы в крови.

***

Полустанки, станции и снова

Детский, бесконечно длинный путь

Без отца, без матери, без крова,

Лишь с надеждой – в тамбуре уснуть.

Если же из тамбура вагона

«Вон!» – укажут – под осенний хлест,

Тут уж не до сна – до перегона

Месишь грязь запутавшихся верст.

Голода мучительные пытки,

Вшивое, клочкастое тряпье…

Я не видел от тебя улыбки,

Детство беспризорное мое.

***

Ах, как пахнет в Амурске краской!

От палаток – одна уж память!

Стаи диких гусей крылатых

В синеве беспредельной тают.

Глядя вслед, маляры – девчата

На прощанье рукой им машут.

В этом городе доля чья-то

И любовь, и отчизна наша.

Шаман

Луна, взвихренная пургой,

Бока царапает о ели.

Нанаец – тень, шаман седой

В полночный час встает с постели.

За жизнь столетнюю познав

Тайгу и каверзы Амура,

На тело дряхлое шаман

Медвежью одевает шкуру.

Выходит, трубкою дитя,

В плечах ссутулившихся – вечность.

Кругом – застылая земля,

А он побрел огням на встречу.

Войти в сияние боясь,

Он смотрит издали на город.

Все так же от людей таясь,

Назад отправится не скоро.

Примерзнет трубка к бороде,

И, с ног сбиваемых пургою,

Ища опору на земле,

За пень ухватится рукою.

Невыносимая тоска

Из глаз большой слезой покатит…

И вновь тайга, тайга, тайга,

Амур в заснеженном халате.

Амурск

Я смотрю, удивляюсь,

Нет, не чудо, не сон –

Город утро встречает

Ощутим и весом.

У высокого берега

Ряд за рядом – дома,

Но все далее, к северу

Отступает тайга.

Эти первые здания

Нам не просто дались,

Молодыми, да ранними

Мы не даром звалось.

Где болотом, где кручею,

Где пройдет не любой, –

Мы, простые, не лучшие,

Шли на труд, как на бой.

Были ветры колючие,

Были дождь и гроза,

И морозы трескучие,

И любимой глаза.

Нам и нынче скучается

В час иной нелегко,

Только жизни, товарищи,

Мне не надо иной.

Вспоминая заветное,

Песню смелым поем.

С этой песней, наверное,

До седин доживем.

Утро в Амурске

Еще в распадке полусонном.

Туман кочует над ручьем,

А птицы радостно, стозвонно

Сигналят утренний подъем.

Лучами первыми пригретый,

Насквозь пропахнувший тайгой,

Встает навстречу солнцу, свету

Новорожденный город мой.

Взревел бульдозер, набирая

В зарядке ранней свежих сил,

ЗИЛ, чистотой еще блистая,

К карьеру мимо проскочил.

Ночь коротка, и то – обидно,

Ко сну прибавить бы часок,

Но, хмуря брови посолидней,

Спешит на стройку паренек.

Спешит строитель – амурчанин,

Остатки сна едва стряхнув.

Парнишку здания встречают,

Сойдясь в почетный караул.

Земля и гуси

Уже до полудня гранит

Прибрежных скал в блистанье льдистом,

Кедрач таежный не пьянит,

Как прежде, запахом смолистым.

Стволы приземистых дубов

Пылают рыжей шевелюрой,

Шатры желтеющих стогов

Плывут по заводам Амура.

В сплетенье струганных стропил

Мелькают куртки и фуражки –

Над домом крышу мастерим

Добротно, прочно, по – хозяйски.

Плывет, привычный, по земле

Гул кранов ровный и солидный.

И вдруг в минутной тишине

Донесся с неба крик гусиный.

Чуть – чуть от стаи отвернув,

Как бы за птиц нас принимая,

Грудастый гусь крылом взмахнул,

Вслед, в поднебесье, зазывая.

И смолкли разом голоса –

Кого не манит ввысь дорога!

Но нам не только в небесах,

Нам на земле работы много!

Ветер в лицо

Мы все порой недосыпали,

Такое, видно, от отцов:

Короткий отдых на привале,

И снова ветер бьет в лицо.

И снова кто – то топорами

Врубился яростно в стволы,

И снова где – то над кострами,

Беснуясь, пляшут комары.

Как будто с самого рожденья

Нам два дыхания дано.

Иное б вроде поколенье,

Иное б вроде суждено!

Но вновь, едва черед настанет,

Лишь юность выправит крыло, –

Взрывают снег аэросани,

Дробятся звезды о стекло.

И жизнь – не в жизнь, и нет покоя

Без этих ветров и труда.

Лишь в них – простые, не герои –

Мы строим наши города.

Лишь в них, зовя и окликая,

И крепко веруя в свой миг,

Промчится опытность седая,

А следом юность пролетит.

Промчат, проскачут, след копытный

Оставив в поле от коня,

Стуча колесами на стыках,

Тугими рельсами звеня…

Мы все порой недосыпали,

Такое, видно, от отцов:

Короткий отдых на привале,

И снова ветер бьет в лицо.

Строим город

Туман морозный и крутой.

Храпит натужно экскаватор,

Басят простуженной ребята.

Мы строим город, первый, свой.

Мы этот город строим нам,

Где встык таежные завалы,

Где стужей землю заковало,

И гул над речкой по ночам.

Но пришли и разбудили,

И отогрели пядь земли,

И нашу песню сотворили,

И чью – то песню сберегли.

Не потому ли и поные

Мне вспоминаются порой

Палатки серые в ложбине

И год тот – пятьдесят восьмой?

Под спилом – первая сосна,

В стропилах – первая изба.

Теодолит, костер, планшетка

И первый кошелек – отметка…

Туман морозный и крутой.

Мы строим город, первый, свой.

Здравствуй, город мой!

Здравствуй, город мой!

В утро раннее

Вижу для твоего смысл и суть.

Удивительные эти парни –

Нараспашку рабочая грудь.

И, походку храня солидную,

Вместе с ними в тебя вхожу,

И горжусь тобой и завидую,

И себя в тебе нахожу.

Мы одной с тобой жили верою,

Эта вера под хлест ветров

Поливалась дождями серыми

И сушилась в дыму костров.

Эта вера – отцов наследие,

Кремень синих студеных скал,

С этой верой в пору цветения

С рюкзаком я в рассвет шагал.

Оставляя следы усталые,

Проложил не один маршрут,

Но рассветные зори алые

Все зовут к себе и зовут.

И конечно же, в это верую,

Не одной пройдет стороной,

И не раз в пути будет первыми,

И не надо судьбы иной!

Отсюда город стартовал

Все круче ритм рабочих будней,

Растет Амурск и вдаль, и вширь.

А здесь безмолвье и безлюдье,

А здесь пока еще пустырь.

Ни звона башенного крана,

Ни котлованов у дорог.

Но здесь – судьбы моей начало,

Начало песне новых строк.

Еще, для формы, для порядка,

Не заняв места в клетках карт,

Отсюда, с пустыря, с палаток,

Мой город брал надежный старт.

Он поднимался утром дремным –

Лишь край востока вызревал

Он поднимал на плечи бревна

И выше – камни поднимал.

Порой не сладко нам бывало,

Хоть плачь – бывало иногда!

Но уступали людям скалы,

И отступала вглубь тайга.

А вечерами в чае закатный,

Когда вокруг ложилась тень,

Мы шли в ту самую палатку,

Что отдали потом в музей.

В ней пели мы и танцевали

(Палатка все же, не шалаш)

И очень зримо представляли,

Каким он будет – город наш.

Он будет весь – стекло и камень,

В ночи – огнями полыхать.

Еще мы знали: наша память

О прошлом будет тосковать.

Ведь здесь, под серой парусиной,

Где печь калилась до красна,

Нам все понятней становилась

Неповторимости цена.

И пусть о нас сегодня люди

Порой с сомненьем говорят,

Я никогда не позабуду

Девчонок тех и тех ребят.

Придя сюда, в края глухие,

Мы быть «святыми» не могли,

Но дружбы святость мы хранили,

И веры святость берегли.

Не гладко было и несладко,

А все же, что греха таить,

Вернуться б в юность, в ту палатку

И все сначала повторить.

Памяти первостроителей

“Что ты сберег от дорог, от тревог?

И к чему ищешь и ждешь?”

Михаил Дудин.

Стволы берез, квадратики оград,

Кресты, как руки, бронзовые звезды.

А в синем небе пляшут облака,

А над землею – голубая роздыль.

А тут покой. И сон. И тишина.

Лишь только лист порой с ольхи сорвется.

А где-то громом ходит вышина,

А где-то гул над рощей раздается.

Здесь все ушло, и хочется назад,

В мир ощутимый, радостный и грустный.

И вдруг – в упор, и вдруг – глаза в глаза

Знакомый парень, коренастый, русый.

В улыбке рот. И весел, и здоров,

Как в ту весну, как в то сырое лето.

Да, это Витька…Витька Дегтярев,

И облик этот – в обруче портрета.

И стынет в горле несогласья крик:

Неужто к нам природа так бесстрастна?

Жизнь, словно спичка, вспыхнула на миг,

Скользнула вниз и навсегда погасла.

Я не за то, чтоб было все легко.

Я не за то, чтоб жили мы задаром.

Но где-то тут же, в ста шагах всего,

Еще портрет, и надпись: “Комиссаров Олег”

Такой же весь, плечо в плечо,

Как будто только на прогулку вышел.

Но нет его. Но он уже ничто,

Лишь потому, что боль свою не слышит.

Лишь потому, что солнце – не для них.

Лишь потому, что все для них померкло.

Но бьется, бьется где-то за двоих

Огня росточек и кусочек сердца.

Но гул над рощей ширится, растет,

И эхо поглощает расстоянья,

И город звонкой песней встает –

Частица их нетленья и сознанья.

Я их потомков в мифах не искал,

Я знаю – люди вовсе не из стали.

Но не таких ли юношей из скал

Девкалион и Пирра создавал?

Мы все порукой скреплены одной,

Нам здесь дано творить, дерзать и строить,

И коль подняли город над рекой, –

В нем наша жизнь, в нем сгусток

нашей крови.

Вот почему я утверждать готов –

Пусть это, может, прозвучит и громко, –

Что город свой на карте городов

Я знаю, как своего ребенка.

Я не за то, чтоб было все легко,

Я не за то, чтоб нас крутила жалость.

Я лишь за то, чтобы земля всего

И после нас гудела и дышала.

Старый солдат

Среди берез зелено-серебристых,

У стыка двух проспектов, двух дорог,

Стоял солдат на фоне обелиска,

Сполна хлебнувший горя и невзгод.

Стоял солдат, как будто бы на встречу

Сюда пришел он к другу, к земляку,

По-стариковски опустивши плечи

И опершись рукою на клюку.

Когда-то был он и красив, и молод –

Могли бы все, кто видел, подтвердить!

Любому мог сопернику дать фору!

Да что теперь об этом говорить…

Ему, видать, уже под девяносто,

А может, и за девяносто лет.

Прожил он жизнь не гладко и не просто,

Наш трижды дед и трижды три прадед.

Он дым и запах пороха изведал,

Он сквозь огонь, разящий наповал,

От горьких поражений до Победы

С винтовкою в шинели прошагал.

Прошел он путь от Истры до Берлина,

И на лице – что в поле борозда –

От глаз и губ глубокою морщиной

Дорога та навечно пролегла.

За то, что вот он, здесь, что вот – живой он,

Солдат судьбу свою благодарит,

Хотя в одной лишь битве под Москвою

Он ранен был и чудом – не убит.

И в теплый день одет он в телогрейку.

И подустал. И сердце притомил.

Присел солдат в сторонке на скамейку

И в небо сигаретой задымил.

А обелиск, шершавый, как ладони,

Тяжелый твердо – пористый гранит,

Как будто бы задетый за живое,

Смотрел на ветерана сверху вниз.

На Комсомольской площади – народ…

На Комсомольской площади – народ.

Пришли сюда от мала до велика.

Особо – ветеранов сводный взвод,

Где каждый черным порохом пропитан.

Они полмира подняли с колен!

Они прошли с боями всю Европу!

Для них особый этот майский день,

Да и для нас сегодня день – особый!

Им дома было дня не продержаться.

Им так хотелось побыстрей на фронт!

И было им всего по восемнадцать,

И столько было впереди дорог!

Они войной, трудом прокалены.

Им были в рост фуфайки и шинели.

А из-под плит – зеленый цвет травы!

И голуби от солнца ошалели!

А над Дворцом – бездонье синевы!

И не предвидится в погоде перемены!

А от Дворца – мелодии войны,

А вниз по лестнице – артисты и спортсмены.

На Комсомольской площади – развод.

Объявлено большое построенье.

А ветеранов все-таки не взвод –

В живых-то их – не больше отделенья.

Кому – таблетки. Кто-то капли пьет.

Кто как-то по-иному лечит раны…

Живите, люди! Без войны и слез!

Цветы и поздравленья ве-те-ра-нам!

22 июня

Над обелиском – небо в облаках,

Под обелиском – розы и тюльпаны.

Щебечут воробьи на проводах,

Приветствуют друг друга ветераны.

На пиджаках их – отблески наград,

И боевых, и штатных, юбилейных.

За ними те, кто пал за Сталинград,

Кто принял смерть под Тихвином и Ельней.

Кто лег на том, на правом берегу,

Уже на левый берег без возврата,

Кто в трудный час оборонял Москву

И прорывал блокаду Ленинграда.

Кто шел в атаку грудью под картечь,

Бросал себя на вражеские доты,

Кто оставлял последним город Керчь

И покидал последним Севастополь.

За ними те, кто мир спасал для нас,

Кто до последней капли крови бился,

Освобождал Можайск, Волоколамск,

Форсировал Березину и Вислу.

За ними те, кто сквозь огонь и дым

Смотрел вперед уже угасшим взглядом,

За ними те, кто штурмовал Берлин

И водружал знамена над рейхстагом.

У стелы, как обычно, как всегда,

Беседуют о чем-то ветераны.

Горит под солнцем Красная Звезда,

Отсвечивает солнцем орден «Славы».

Не радоваться вроде нет причин,

Ведь на такой войне поуцелели!

Вот только поприбавилось морщин,

Да и ряды их сильно поредели.

Вот только поприбавилось годков,

Вот только поубавилось здоровья,

А так – все вроде тихо и светло,

А так – все вроде мирно и спокойно.

В стене овал солдатского лица.

Гранит ребрист. Лицо солдата – в шрамах.

Не то дождинка вдруг, не то слеза

Сползает по щеке его шершавой.

Три похоронки

Бои на западе гремели,

Дралась с фашистами страна.

Война у бабки Пелагеи

Троих сыночков забрала.

Не в силах выйти на дорогу,

Глаза – что пеплом замело,

Она смотрела вдаль с порога,

Уже не видя ничего.

Иван, Степан, меньшой Петруха,

Такие ладные, в плечах!

Но только боль, но только мука,

Но только ночь в ее глазах.

Ей часто грезилось былое,

Когда из хаты сыновья

Под звуки хромовой гармони

Шли за деревню, за поля…

Закат цигаркой из махорки

Горел, как в те былые дни.

… А на столе три похоронки

Лежали, будто бы в крови.

Май, 1962

Я возвращаюсь к самому началу

Я возвращаюсь к самому началу,

Я обращаю память к детским дням,

Когда без страха женщины рожали

И нас качали в зыбках по ночам.

Когда в семье, без слез и униженья,

Я доброту и ласку находил

И на печи таблицу умноженья

На пару с дедом допоздна зубрил.

Когда в канун Октябрьской годовщины

В печах пеклись душистые хлеба

И смешивались запахи овчины

И аромат парного молока.

Когда в покосы на лугах, на гриве,

Еще играли радугой цветы,

А женщины в котлах кулеш варили,

И не было для нас вкусней еды.

Потом – в тенек. И никакой заботы!

Лежат, раскинув руки на земле.

Всегда дружны и в песне и в работе,

На поле, в доме, в радости, в беде.

Но вот – война. Деревню ту степную

Не обошла, не минула она,

И мужиков, и молодь призывную –

Всех под чистую разом подмела.

Затих в селе гармони голос звонкий,

Ушли на фронт и муж, и сын, и брат.

Степь погружалась в тихие потемки,

Дымил в огне пороховой закат.

Перед кроватью, рухнув на колени,

Завыла баба, напугав детей,

И затряслась, молясь и цепенея,

Руками смяв холодную постель.

А в Новый год нам, пацанам, не скрою,

Гостинцы разносили по домам:

И пряники – на четверть с лебедою,

И черный хлеб – с мякиной пополам.

А по весне, голодной изначально,

Когда до дна сусеки подмели,

Гнилой картофель в поле подбирали

И ели щи из той же лебеды.

И как-то тихо, даже неприметно,

Никто не вспоминал, не досаждал,

Футбольный мяч – один на всю деревню! –

Он всю войну в чулане пролежал.

Нет, не дают уснуть воспоминанья:

Закатный свет, внезапная гроза,

И чей-то вздох, и громкие страданья,

И потускневшие до времени глаза.

Из тех, из первых, кто ушел в то лето,

Никто не выжил, не пришел домой.

Была война, она раскатным эхом

Грохочет и поныне надо мной.